— Правда человечья, что каша с салом,— в большом и малом напитана ложью. Не то что правда божья...
— Есть разница? — спросил я его.
— А как же, — усмехнулся он,— У людей она яко посох, а у господа — крылья.— И грустно добавил: — Токмо она хошь и божья, а люди ее черту в батрачки отдали...
Он и на своих сотоварищей поглядывал как-то недобро — особенно на остроносого с монахом. И дело тут вовсе не в какой-то дележке власти или сфер влияния в шайке. Больше всего подходит выражение «идейные разногласия», но применительно к разбойникам оно слишком неуместно, а как еще назвать, я не знаю.
Ну а про Апостола и вовсе говорить нет смысла — явный приблуда, причем на сто процентов случайный. Да и что с него возьмешь — пацан еще. Можно сказать, молоко на губах не обсохло.
После выпитой третьей остроносый откуда-то достал свою флягу — пузатую темно-коричневую корчагу. Дескать, негоже, когда один все время угощает остальных — не принято так на Руси. Давай-ка хлебни теперь нашей. Серьга настороженно покосился на нее, но ничего не сказал Софрону, а тот, видя мою нерешительность, с невозмутимым видом вначале приложился к своей баклажке сам, сделав несколько глотков, после чего протянул мне, с видом знатока заметив:
— Она хошь и не такая сильная, яко у тебя, зато послаще и глотку не дерет.— А заметив мое колебание, укоризненно произнес: — Не забижай, гость торговый. Я ж от души. Все пить никто и не просит, а приличия соблюсти надобно — хошь пару разов, да отхлебни.
Не люблю смешивать, но куда деваться — иначе и впрямь обидятся. Только-только наладил контакт, и что, все впустую? Словом, разика три отхлебнул. После меня остроносый предложил Серьге. Тот тоже не отказался. Затем... ничего не помню.
Успел лишь немного удивиться, отчего это меня сразу и резко повело, а ноги уже не шевелятся, руки налились свинцом и в глазах все поплыло. Последнее, что запомнил, это пытливый взгляд остроносого. Ждал он, когда я свалюсь, явно ждал. Значит, его работа, а сам он, скорее всего, не сделал из фляги ни глоточка, лишь изобразив, что пьет, усыпляя мою бдительность. И Серьга изобразил. Для вящей убедительности.
Но это я уже понял потом, поутру, когда проснулся с дикой головной болью. Козел он, а не остроносый! И Посвист тоже. И Серьга! И все они козлы! Клофелинщики средневековые, язви их в душу!
Кое-как приподнял голову, посмотрел по сторонам, и тут же стало еще тоскливее — лучше бы не смотрел. Вещмешок мой с остатками припасов и фляжками, разумеется, тю-тю. Но это еще полбеды. А вот то, что меня, пока я спал, раздели — это гораздо хуже. То-то мне полночи снились ледники Кавказских гор и белые медведи, корчившие сверху рожи. Не иначе как намекали, что мне теперь для сугрева тоже придется обходиться собственной шкурой. Ну им, шерстяным, хорошо, к тому же запас жира имеется, а я с самого детства худой. Как чуяла мама, когда Костей назвала.
И что теперь делать, когда из одежды остались одни холодные штаны, как здесь деликатно именуют кальсоны, да еще рубаха? Короче, полный комплект исподнего и все.
Ах да, чуть не забыл. Поодаль лежало пять помидорин. Побрезговали ребятки моими «райскими яблочками».
Ох, жаль я сразу этого клофелинщика не пырнул, когда в руках целых два ножа держал.
А холодрыга между тем пробрала до самых костей, тем более, как я говорил, до них добраться — раз плюнуть. Костерчик бы разжечь, да спичечный коробок тоже уплыл. Причем вместе с перочинным ножом, который хоть и не очень большой, но чертовски удобный.
А потом я вспомнил про шпаргалки друга, которые хранились в нагрудном кармане бушлата, под ватной подстежкой, да еще немного в штанах и в куртке. Тут мне стало совсем худо. Там же Валерка на все случаи жизни расписал. Вроде и немного листов, полтора десятка, но выжимку он мне состряпал мастерскую, включая даже библейские цитаты и значения некоторых слов из числа устаревших.
Ну, остроносый! Ну, подлюка лукавая!
Впрочем, чего уж теперь. После драки кулаками не машут — ими утираются. Как там Высоцкий в песне пел? «Остается одно, просто лечь помереть». В точности мой случай. А чтоб напоследок не сильно мучился, они мне по доброте душевной оставили все лекарства, пускай и в надорванных пакетиках. Побрезговали, скоты, загадочными кругляшками, не стали брать.
Сижу, доброту свою на чем свет кляну да прикидываю, сколько же мне понадобится времени, чтобы в своем дезабилье отечественного производства нестись вскачь босиком до ближайшей деревни? По всему выходило — много. Я ж, когда оказался на дороге, до-олго смотрел по сторонам. Все деревню на горизонте искал, да так и не увидал. А учитывая, что я чуть ли не весь день топал в другую сторону, это получается... Кошмар получается, короче говоря.
Радовало в этой истории только одно — никто из них, и даже бывший монах, всякими извращениями не страдает, и кальсонами моими они побрезговали, потому что если бы сняли еще и их, то я лишился бы самого главного — перстня с лалом. Ну а заодно и своего запаса серебра, который у меня хранился там же, в этом труднодоступном месте. Получалось, что я сохранил подарок, да и в финансовом отношении пострадал не очень — исчезли лишь три монеты, которые я переложил в бушлат, а прочие на месте.
Вообще-то хранить подарок единственной и ненаглядной не на пальце, а примотанным к ноге, да еще в непосредственной близости от...— оно в какой-то мере припахивало кощунством. Да и сама идея устроить тайник в этом месте тоже звучала немного по-идиотски. Мне когда Валерка в первый раз предложил использовать верхнюю часть бедра в качестве хранилища, я его и слушать не стал, уж очень оно как-то не того... Да и потом тоже отказывался, хотя уже понял, что к чему. Лишь на третий раз, когда он мне доходчиво, чуть ли не на пальцах растолковал, как будет выглядеть одинокий путник в простенькой одежде и с таким дорогущим перстнем на безымянном пальце, я скрепя сердце согласился. И впрямь, подальше положишь — поближе возьмешь.