«Лета 7078, генваря в 4, память Митрофану сыну Евсееву. Ехати ему в Старицу и в Старицкий уезд, а приехав, поимати всех татей шатучих, от коих торговому люду вельми тягостно... Да поиманых сковав, привезти на Москву к дьякам Дружине Володимерову да к Ивану к Михайлову в Разбойную избу...» Заканчивалась же она сурово: «А учнет Митрофан обыскивати не прямо, да посулы и поминки имати, и ему от государя быти в великой опале и в казни».
Вот так вот. Но бог не выдаст, свинья не съест. К тому же навряд ли живы те купчишки, коих пощипал сей тать. Такие как Посвист, судя по его даже тут налитым жгучей ненавистью глазам, в живых купцов не оставляют. Получается, некому жаловаться на подьячего.
Но даже если случайно бедолага-купец вдруг и выживет, то о возврате ему хотя бы части добра не могло быть и речи. На этот счет у Митрошки имелось тайное распоряжение Григория Шапкина, потому как окаянные и неразумные ливонцы под руку милостивого батюшки-царя идти упорно не хотели, война с ними превратилась в затяжную и каждый год требовала все больше и больше серебра. А где его взять, коли казна давно пустым-пустехонька. К тому же именно в этом конкретном случае купчишка беспременно почил мученической смертью, иначе уже давно бы стучался в ворота его терема и на ломаном русском языке умолял бы найти лиходеев.
Однако чернобородый тать оказался на диво упорен. Первую виску на дыбе — из простых — он вообще выдержал молодцом, не сознаваясь ни в чем. Пришлось сделать часовой передых, а вернувшись после трапезы, учинить злодею вторую виску, но уже «с дитем», причем сразу с трехгодовалым. Роль дитяти исполняло привязанное к ногам пытаемого увесистое трехпудовое бревно. Такое на языке катов и называлось трехгодовалым.
Тут-то Посвист и заговорил. Правда, половина слов была не по делу, да и то, что касалось купца, выложил далеко не все. Дескать, был этот купчина не с обозом, а один, и даже не на телеге или коне, а пеший. За плечами имел малую суму, да и в той чуток одежи и снедь. Серебреца же у него сыскали всего три кругляша-ефимка.
Митрошка задумчиво подбросил на руке единственный доставшийся ему и весьма диковинный — таких он еще не видывал — кругляшок, сделал вывод, что стрельцы обнаглели, прикарманив две трети изъятого, после чего со вздохом сожаления — себе же хуже тать делает, все равно дознаюсь, как на самом деле было,— бросил дюжему кату:
— Пущай ишшо дите побаюкает.
Палач понимающе кивнул и осклабился. Пока подьячий неспешно потягивал из кружки горячий медовый сбитень, Посвист, весь в крови, собственных соплях и блевотине, «баюкал дите», колыхаясь вверх-вниз на хитроумно сделанных противовесах с привязанным к ногам бревном.
— Ну ладно. Кажись, «дите уснуло»,— остановил своего помощника подьячий и с упреком покачал головой, показывая детине на потерявшего сознание Посвиста,— Не уследил ты, Павлушка. Глякось, «нянька» тоже сомлела. Давай-ка передых устроим, чай, и мы с тобой не железные. Тока ты вначале ручонки-то ему вправь на место да дай водицы студеной испить.
Кругляшок все никак не давал покоя Митрошке. Он крутил его в руках и так и эдак, размышляя, с каких пор и при каком таком иноземном дворе наловчились выпускать столь славную монету, совершенно идеальную в окружности. Сколь уж их прошло чрез руки подьячего, а такой и он не встречал. Опять же и бока у нее — диво дивное — все в мелких рубчиках. Мудро измыслили иноземцы, ой мудро. Такую и захочешь обрезать, так ведь сразу станет приметно. Даже любой неграмотный смерд и тот враз определит попорченную.
Смущал и ее вес — уж больно тяжела. Такая, пожалуй, потянет поболе ефимка, если только... Он еще раз задумчиво взвесил ее в руке, после чего не поленился и направился к купцам. К своим не пошел, подавшись к единственному из иноземцев — Ицхаку бен Иосифу.
— Как мыслишь? — спросил он купца,— Две таких стоят угорского червонного?
— Стоят, — уверенно ответил тот, повертев монету в руках и даже не потрудившись ее взвесить, — Я бы и два червонных отдал за три этих.
— А откель сей ефимок? — полюбопытствовал Митрошка, но купец лишь сокрушенно развел руками, заметив, что ранее он и сам таких никогда не встречал, разве что... Тут торговец немного замялся, но после некоторого замешательства твердо заявил, что нет, не видывал он ее в иных странах.
«Молодой»,— раздосадовано подумал подьячий и двинулся к своим, отыскивая тех, что постарше. Но и у них вразумительного ответа так и не получил.
Загрустив, он вернулся к себе на подворье, некоторое время еще разглядывал загадочный кругляшок, после чего, так и не придя ни к какому выводу, помолясь, отправился спать и всю ночь видел один и тот же загадочный сон — будто завелась в диковинном кафтане Посвиста, который подьячий в первый же день приспособил себе вместо попавошника, некая мышь. И шуршит себе, и шуршит под Митрошкиным седалищем, все никак не угомонится. А когда он встал поутру помолиться на образа, чтоб господь вразумил заблудшую душу грешника Посвиста и заставил его раскаяться, да без утайки поведать обо всех прочих злодеяниях, тут-то его осенило. А ведь сон не иначе как вещий. И впрямь шуршало что-то под его задницей, когда он пил сбитень. Да и раньше тоже шуршало. И выходило, что...
Через несколько минут тонкая пачка вдвое сложенных белых листов уже была в руках подьячего, который со всем тщанием погрузился в их детальное изучение. Первым делом оценил бумагу. Ох хороша. Гладкая да белая, как бочок у сенной девки Матрены. С желтоватыми да шероховатыми листами, которые имелись для опросных дел, никакого сравнения. Ну все равно что ту же Матрену сравнить с рыхлым боком дебелой поварихи Капки. Нет, он, конечно, попользовался и ею — негоже пропадать впустую таким телесам,— но сорок годков не двадцать. Так и тут.