Перстень Царя Соломона - Страница 101


К оглавлению

101

«Орла вырезать легко,— сказал я ему беззвучно.— Но если усадить под ним курицу, то она от такой близости все равно выше не взлетит».

Он услышал. А может — просто почуял, заодно осоз­нав, что как ни крути мой крест, но все равно я буду смот­реть на него по-прежнему сверху вниз. И одновременно с этим к нему пришло понимание — дальше затягивать бес­полезно. Я не покаюсь и не признаюсь. Убить меня мож­но, но на это способен любой плюгавый тать с острой саб­лей или холуй Малюта. Растоптать же меня у него не вый­дет. Никогда. Более того. Это я его сейчас топчу. Презре­нием.

И тогда пришла боль, хотя терпимая. Даже странно. Меня не просто резали — стругали как кусок мороженой свинины, начиная с Малюты, отхватившего мое ухо, а я даже не кусал губы, чтобы не издать крика. Просто терпел и все. Когда хлестали кнутом — было гораздо ощутимее. А потом и эта боль становилась все глуше и глуше, и я вдруг оказался высоко вверху, рассеянно — иного слова не подберешь — глядя на свое окровавленное тело, подле ко­торого суетились нелепые человечки. Ненависти не было. Она осталась там, внизу, в залитом кровью куске мяса, со­всем недавно называющем себя человеком. Не было и злости. Вообще все черное слетело с меня, как ореховая скорлупа, оголив ядрышко. Правда, и другого, хорошего, тоже не было — сплошная пустота в груди, которой у меня тоже не имелось.

Я поднимался все выше, бросив лишь один прощаль­ный взгляд — на стоящего фрязина. Понял ли? Но искор­ка любопытства тут же погасла, а мой полет все продол­жался. Выше, выше, выше...

И вдруг... Кубарем вниз... В пробуждение...

Помнится, что когда я проснулся, то первую минуту еще гадал, кто я — то ли Костя Россошанский, то ли Вис­коватый. Хорошо, что рядом была кадушка с водой, в ко­торую я тут же с любопытством заглянул. Лишь когда из воды на меня глянуло собственное отражение — здрав буди, ошалелый синьор Константино Монтекки,— мне удалось окончательно прийти в себя.

Кстати, зрелище мучений Висковатого оказалось для меня настолько шокирующим, что я продолжал стоять как вкопанный, даже когда зачитывали вины казначея Фуникова, в которых он тоже отказывался признаться.

Видя такое, к нему с увещеваниями полез сам царь. Смысл его назидательной речи сводился к тому, что, мол, даже если Фуников ни в чем не повинен, он все равно угождал Висковатому, а потому заслуживает кары. Браво! Когда сам судья открыто признает, что осужденный им на казнь ни в чем не повинен — это даже не беззаконие. Это тупость. Или беспредел. Впрочем, как ни назови, но с пра­восудием тут ничего общего. О справедливости вообще умолчу.

Очнувшись, я стал протискиваться сквозь толпу, а в спину меня подталкивал звериный вопль казначея, стра­дающего от адской боли. Еще бы — любой заорет, если его окатить ушатом кипятка. Даже видавшие виды опрични­ки, которые стояли на краю площади, словно стая собак, оцепившая безмолвную толпу овец-зевак, и те крестились при виде такого зрелища. Но на сей раз живописное одея­ние помогло слабо — меня все равно не выпустили, молча пихнув обратно к зевакам, да так сильно, что я, споткнув­шись, растянулся на земле. Не иначе как эти проходимцы о Мавродии Вещуне не слыхали. Ох, тяжко жить без рек­ламы. Все-таки без телевидения слух распространяется не так быстро, как хотелось бы. Надо было что-то предпри­нять, а я, находясь под впечатлением увиденной казни, продолжал тупо сидеть на земле, взирая на этих скотов.

Потом я размышлял, а не Висковатый ли помог им удер­жать меня, чтобы я успел услышать обрывок их разговора? Очень может быть, учитывая, что беседа касалась как раз семьи царского печатника. Правда, не только ее одной — всех прочих из числа казнимых тоже, но остальные меня интересовали мало, а вот Агафья Фоминишна и Ваня...

Выдумать так ничего и не получалось. Мои веселая изобретательность и азартная находчивость оказались из­резанными на мелкие кусочки. Как Иван Михайлович. Только его уже не соберешь, а я их — запросто, но требо­валось время, которого у меня оставалось все меньше и меньше, особенно с учетом того, что царь поедет к терему Висковатого на коне, а я поплетусь пешком.

Не знаю, как долго я взирал на стрельцов с опричника­ми, беззвучно шевеля губами. Находчивости не прибави­лось, но злости в моем взгляде было хоть отбавляй. Злости и ненависти. И, когда они меня окончательно переполни­ли, я решительно поднялся на ноги, снял с груди свой здо­ровенный медный крест — ох и тяжел, как только его по­движники таскают всю жизнь?! — и ринулся вперед, держа его перед собой. Как знамя. Сим победиши и одолемши.

«Вот что крест животворящий делает»,— сказал царь Иоанн Васильевич, когда перед ним распахнулись двери лифта.

Не знаю, чего они больше испугались — креста или... Нет, скорее всего, моей оскаленной рожи, искаженной яростью. Никто не решился связываться с озверевшим юродом — пропустили без звука.

Я успел вовремя. Конечно, пеший — не конный, к тому же не было времени мыться и переодеваться, да оно и ни к чему. Наоборот. Костюмчик юродивого должен был со­служить последнюю службу, только уже не мне, а...

Первым делом я отыскал мальчишку.

— Помнишь про игру? — спросил я без лишних слов.

Он недоуменно посмотрел на меня, но затем, сообра­зив, кивнул. Ох как хорошо, что он уже видел своего шко­льного учителя в этом живописном одеянии, иначе, бо­юсь, я бы не уложился по времени, а так хватило всего двух коротких фраз:

— Переодевайся. Время пришло.

И, не дожидаясь, тут же метнулся наверх, прямиком на женскую половину. Тут придется повозиться. Хорошо, что выгляжу достаточно страшно,— должно помочь. Я ле­тел вверх по лестнице, чем-то напоминая... спецназовца, точнее поговорку про него. Нуту, где говорится, что поза­ди этого бравого парня все должно гореть, а впереди — разбегаться. Точь-в-точь. Разница лишь в том, что позади меня ничего не горело, но зато истошно визжало, в точно­сти как на пожаре. Впереди тоже вопили благим матом, хотя разбегаться дворовые девки от страха забывали.

101